Проехав Европу, половину Африки и четверть Азии, отучившись в нескольких академиях живописи, Петров-Водкин вернулся в Петербург и первым делом отправился знакомиться со своим коллегой, художником Бенуа, о котором был много наслышан. Утончённый эстет Бенуа посмотрел на визитную карточку, поморщился и не велел принимать: ну что, право, за фамилия такая — Водкин! А имя-то! Кузьма! Ему бы в сапожники идти, а ведь тоже мнит себя художником…

 

Вначале конь только назывался красным, а на самом деле был просто гнедым, и в нем легко узнавались крестьянские лошадки той волжской породы, которую Кузьма знал с детства. Два мальчика, одетых в туники, расчёсывали коню гриву. Вдали громоздились какие-то скалы, и непонятно было, где же всё это происходит. Картина была последней надеждой Петрова-Водкина. Если и она покажется публике незначительной — впору бросать живопись! Все, с кем он когда-то учился, — Кузнецов, Сарьян, Уткин — давно сделались признанными художниками, а сам он по-прежнему ходит в «подающих надежды»! А ведь Кузьме уже тридцать четыре года… И, если честно, страх в очередной раз услышать о своей картине: «Занятно, но не более того», — довёл его до физической дурноты при виде пустого холста на подрамнике. Может, «Купание красного коня» наконец что-то изменит? Кузьма пристально всматривался в своё творение и отчётливо сознавал, что не должен это никому показывать. Ему самому картина нравилась первые два дня. Потом стала вызывать смутное раздражение. Что же он опять сделал не так?

В те дни в Петербурге проходила выставка древней новгородской иконы. Кузьма пошёл туда и замер, поражённый, перед Георгием Победоносцем. Монументальный святой восседал на непропорционально маленьком, хрупком, тонконогом коне. А рядом — кроваво-красный дракон, дикий, опасный, бешеный. Никакой прорисовки деталей. Всего несколько простых, чистых красок: красная, белая, золотая, синяя. «Как же я не догадался раньше! — поразился Кузьма. — Ведь сам без пяти минут богомаз»…

…Шестнадцатилетним он подался в ученики к старику иконописцу, научился искать подходящую глину по оврагам, гальку в реке. Потом дробить, распаривать, растирать всё это на яйце да на квасе, превращая в краски, пригодные для иконы. Лик Пресвятой Девы Марии в исполнении Кузьмы вышел совершенно живым, дышала каждая чёрточка! А батюшка в церкви увидел и разгневался: «Не Богоматерь, а плясовица. Так глазами и стрекает! Не буду эту доску святить». Потом ещё Кузьма подрядился расписать храм. Старался, ночей не досыпал. Да только, увидев плоды его труда, кафедральный епископ заболел нервным расстройством. Кончилось тем, что роспись смыли, а Кузьму прогнали взашей. Теперь-то он понял: поделом! Нечего увлекаться живописностью, нужно уметь видеть суть!

Вернувшись домой, Кузьма изрезал готовую картину ножом, взял новый холст и принялся писать заново. Название осталось прежним — «Купание красного коня». На этот раз конь действительно стал красным, как дракон на иконе. И у него теперь не было породы — это был сказочный конь, тонконогий и мощный, непропорционально большой, дикий, буйный под своим беззащитно-обнажённым, хрупким наездником. А красок хватило всего трёх — синей, жёлтой, красной. Никаких лишних деталей, никаких мелочей. Но глядишь на картину – становится страшно и весело.
«Купание красного коня» наделало много шуму. И даже давний недруг Петрова-Водкина — Репин, простояв перед полотном добрый час, изрек: «Да, этот художник талантлив!» А ведь двумя годами раньше тот же Илья Ефимович за маловразумительные аллегорические картины в духе «Мира искусства» ругал Кузьму сапожником, заигравшимся в эстетизм (если б Репин знал, что почти в точности повторяет слова ненавистного ему «мирискусника» Бенуа!). Видно, сама фамилия «Петров-Водкин» вызывала у людей ассоциацию с сапожным ремеслом. А Кузьма и не скрывал, что он — сын сапожника…

О непьющем сапожнике и чисто вымытых детях

Есть такая поговорка: хоть и не все пьяницы — сапожники, зато все сапожники — пьяницы. Известно — если кто сильно «набрался», про него говорят: пьян как сапожник. А уж когда сапожник носит фамилию Водкин, это и вовсе вызывает улыбку: мол, Бог шельму метит. К шестнадцати годам Сергей Петров-Водкин, будущий отец будущего живописца, а в те времена ученик сапожных дел мастера Акундина, по питейной части не уступал ни учителю, ни собственному легендарному деду Петру, когда-то известному на весь Хвалынск пьянице, прозванному Водкиным (детей Петра нарекали то Петровыми, то Водкиными, а в конце концов образовалась и закрепилась за семьей двойная фамилия). Но тут с Акундиным стало твориться неладное: что-то мерещилось, слышались какие-то голоса. Однажды он взял кроильный нож да и зарезал собственную жену, и сам вскоре скончался в страшных муках. Сергей Петров-Водкин был не глуп и запомнил урок навсегда. И сделался единственным сапожником на весь Хвалынск, в рот не бравшим водки. И при этом, может быть, самым искусным, потому что делал не просто сапоги, а лаковые «с форсом». «Девки от форса млеют», — уверял заказчиков Сергей Федорович. «Отец был мастером звуковой выразительности, его сапоги скрипели, как по камертону. Скоро весь город был охвачен этой модой», — вспоминал Кузьма Сергеевич, прославленный живописец, профессор Академии живописи, член нескольких научных обществ. «Самое трудное в жизни людей, подобных мне, это переход через всю ширину жизни от неграмотного отца через многое, что люди веками изучали, копили. И к тому же ещё прибавить свое, и не стать лакеем всего этого, и не разбить в этом что-нибудь ценное, подобно дикарю, впервые увидевшему сложные произведения человеческого ума».

Путь из мира, пропахшего варом, лаком и свежевыделанной кожей, «через всю ширину жизни» начался с озарения. Такие озарения потом случались с Кузьмой регулярно и, бывало, по самому ничтожному поводу. В тот, первый раз поводом послужил нарядный экипаж, подкативший к дверям барского дома, где мать Кузьмы трудилась поломойкой, а сам Кузьма — помощником садовника. С подножки один за другим сходили удивительно красивые дети. Это была семья судейского чиновника Полонского, снявшая в доме второй этаж. «Надо сказать, что приятие тех лиц за красивые могло произойти по простой гигиенической причине, — вспоминал Петров-Водкин. — Я впервые встретился с детьми, которых чисто моют, за которыми ухаживают няни и гувернантки». Это было как удар грома! Кузьме страстно захотелось стать своим для этих прекрасных детей… И он нашел-таки способ: рассказал Володе Полонскому, гимназисту третьего класса, о своей родной сестре — прекрасной Леонии, в которую доверчивый Володя заочно влюбился. Кузьма день ото дня развивал историю: их с сестрой похитили разбойники, но сам он спасся, запрыгнув в лодку. Лодку сорвало с привязи и понесло вниз по Волге до самого Хвалынска, где его, Кузьму, и усыновил сапожник. Дальше — больше! На днях Леония прислала ему весточку: мол, воспитывалась в Дарьяльском ущелье, а теперь стала знаменитой наездницей в цирке. Владимир слушал и млел. А Кузьме чудилось, что, став другом Полонского, он тем самым уже прошёл значительную часть пути «через ширь жизни».

«Силы мои были двинуты с места: я начинал фантазировать, рисовать, проявлять геройства, — вспоминал Кузьма. — В кладовке попались мне горшки с масляной краской, здесь же нашёл обрывок белой жести. Я написал на нём пейзаж. Бабушка Арина, навещавшая нас с матерью в барском доме, сразу взяла прицел на пейзаж, сказала: «Это поставим на могиле дедушки Фёдора. Будет и о тебе ему память». И железка утвердилась на кладбище».

Следующая проба кисти была сделана по особому случаю. В тот день Кузьма заплыл чуть не на середину Волги, а вернуться обратно не сумел — силы вышли. К счастью, тонущего мальчишку с берега заметил перевозчик Илья Федорович Захаров — лучший пловец в Хвалынске. Он спас Кузьму, а через неделю сам утонул при попытке вытащить из воды еще какого-то бедолагу. Кузьма взял новую жестянку и нарисовал качающуюся на волнах лодку, головы тонущих людей и небо, пересеченное зигзагами молнии. В углу — надпись: «Погибший за других! Вечная тебе память!»

Уличный сапожник

И всё же о том, чтобы учиться живописи, юный Петров-Водкин тогда не помышлял. Он подался в ремонтники волжских судов — работа по хвалынским меркам завидная, требующая учёности (спасибо грамотной маме, кое-как обучившей Кузьму, а потом ещё и отдавшей его в четырехклассное приходское училище). «Ремонтщики одеты чисто: в косоворотки и штаны навыпуск. Поверх рубах жилетки, а на них цепочки часовые повешены, хотя бы и без часов в кармане. Волосы намаслены и с пробором. Затонские девушки в восторге от своих: они и семечек поднесут, и на чих «поздравят», — вспоминал Петров-Водкин.

Однажды «ремонтщиков» за что-то стали бить мужики, Кузьме тоже досталось, и он носом вниз полетел на землю. И другие в тот летний день 1893 года падали, расшибали лбы. Но только с Кузьмой при этом случилось великое озарение! «Падая, я увидел, что по краям земля закругляется, и ощутил Космос», — вспоминал он. Много позже Петров-Водкин станет закруглять на своих картинах линию горизонта, так, чтобы всё изображённое ощущалось как часть планеты Земля. Искусствоведы назовут этот прием «сферической перспективой».

Древние русские и несостоявшийся железнодорожник

В один прекрасный день Кузьма, одержимый тягой к «другой стороне жизни», отправился в Самару с амбициозным планом поступить в железнодорожное училище. Да по дороге на экзамен увидел вывеску: «Классы живописи и рисования». «Вывеска разрослась для меня на весь фасад, буквы засияли. Нарочитого желания провалиться в железнодорожном училище я, конечно, не имел. Но вывеска класса живописи не выходила из ума». На экзамене ему досталось сочинение на тему «История России». Первая фраза далась легко: «Древние русские жили в курных ямах. Дети умирали там, как котята». Потом Кузьма засомневался: не слишком ли обидно для древнерусских детей? Изменил котят на цыплят. Но снова засомневался: как писать слово «цыплята», через «и» или через «ы»? Он зачеркнул и написал заново: «умирали, как от холеры». Уж про холеру-то он к своим небольшим годам знал много! Был год, когда треть Хвалынска перемерла, холерные бараки заняли всю базарную площадь, и обезумевшая от страха толпа разорвала ни в чем не повинного попечителя местной больницы. Кузьма как раз вспоминал, как это случилось, когда экзаменатор объявил: «Отпущенные на сочинение два часа вышли!»

«Этак вы, молодой человек, и поезд в яму загоните, как отечество родное загнали», — сказали ему в училище, возвращая бумаги. И несостоявшийся железнодорожник Петров-Водкин помчался разыскивать классы живописи и рисования. Он поступил туда и проучился год. И тут судьба свела Кузьму с родственницей тех помещиков, у которых он когда-то служил садовником, — купчихой Юлией Михайловной Казариной. И той было приятно думать, что мальчик, можно сказать, выросший у неё на глазах, проявляет художественные способности! Юлия Михайловна взялась оплачивать его учение в Петербурге и потом ещё целых восемнадцать лет, до самой своей смерти в 1912 году, выплачивала Петрову-Водкину по 25 рублей в месяц.

Деньги эти ему были ох как нужны! Хотя бы потому, что приходилось содержать троих сирот-племянников, взятых матерью в дом по настоянию Кузьмы. Две трети того, что удавалось заработать, Петров-Водкин отсылал родным в Хвалынск. Сам только что не голодал. Однажды, когда нечем было заплатить за съемную комнату, а хозяева отказывались ждать, нарисовал им в прихожей вешалку с роскошной одеждой и, сочтя, что расплатился, был таков — его потом разыскивали с полицией. И всё же — о великая несправедливость! — не было для нищего Кузьмы большего врага, чем его благодетельница Юлия Михайловна. Он считал её несведущей в искусстве, честолюбивой барынькой, которой очень хочется прослыть меценаткой. Писал матери: «За деньги купить любовь трудно. …Я так себя изуродовал этими подачками, стало невыносимо. Конечно, решительно всё равно, какие причины заставили Ю. М. помогать мне, всё-таки я должен быть ей очень благодарен. Отлично, я ей благодарен. … Но сколько я испытываю унижений через эти жалкие 25 рублей!»

Был, кроме Юлии Михайловны, у Кузьмы и еще один благодетель — её друг, преуспевающий архитектор и совладелец мебельной фабрики Роман Фёдорович Мельцер. Он снабжал юное дарование не столько деньгами, сколько добрыми советами, и за это, как ни странно, Петров-Водкин был искренне благодарен.

Художественное образование, полученное Кузьмой благодаря помощи этих двоих, было разрозненным и хаотичным. Год он осваивал техническое рисование в училище Штиглица (к чертежу какого-нибудь шкафа для мебельщика, не удержавшись, пририсовывал фон — стену с обоями, наносил светотень — и удостаивался гневного выговора учителя: «Это не технический работ! Ви не есть аккуратный рисовальщик!»). Потом два года провёл в Москве, в знаменитом Училище живописи, ваяния и зодчества. Потом — по месяцу-другому в частных рисовальных школах Франции и Германии.

В Европу Кузьму занесло так: получив от Казариной очередные 25 рублей, он уговорил продавца новомодных дорогущих машин — велосипедов — сдать один в аренду. И, перекинув через плечо ремень дорожной сумки (в ней — географическая карта, смена белья, чайник, ящик с красками и маленький револьвер «вельдог», специально придуманный для велосипедистов, чтобы защищаться от собак), отправился путешествовать в Варшаву, Прагу, Мюнхен, Геную, Париж… Везде он смотрел во все глаза, слушал какие-то лекции, и не только по живописи… Его вдруг стали интересовать проблемы геофизики и космогонии, и Кузьма из кожи вон лез, чтобы разобраться во всём этом — он, имевший за плечами лишь четырехлетний курс природоведения и арифметики в приходском училище. А кончилось тем, что одно французское астрономическое общество избрало Петрова-Водкина своим почетным членом!

Путешествие на велосипедах

Вообще, об уровне образования и уме Кузьмы Сергеевича мнения современников расходились. Одни считали его хоть и чудаком, но очень быстро схватывающим и глубоко мыслящим. Другие — напыщенным и смешным плебеем вроде мольеровского мещанина во дворянстве. Ему страшно вредила манера изъясняться «высоким стилем» и делать многозначительные выводы из самых мелких обстоятельств собственной жизни. За версту было видно — таким образом Кузьма тщится прибавить себе веса в глазах людей. К тому же он частенько привирал — как будто торопился доказать, что «ширь жизни» им уже преодолена.

Не надеясь на один только свой живописный талант, Петров-Водкин увлёкся литературой. Выше всех он почитал двух поэтов: Пушкина и Андрея Белого. И, как мог, старался им соответствовать. Однажды, бледнея от страха, понёс в редакцию поэму, исполненную символизма и патетики. В редакции Кузьму встретил человек, внешне поразительно похожий на него самого: такая же коренастая фигура, деревенское скуластое лицо, и так же наголо обритый. Это был Горький. Спросил, нехорошо усмехаясь: «Тоже лезешь?» А вскоре в газете появилась издевательская заметка о самонадеянном провинциальном недоучке, возомнившем себя самородком в области литературы и живописи. По-видимому, Горький сберегал место самородка исключительно для себя…
Кузьму не принимали, над ним посмеивались, и он научился замкнутости. Свои мысли и наблюдения — иной раз весьма сложные — юноша свободно поверял только полуграмотной матери в чуть ли не ежедневных письмах в Хвалынск. Жаловался ей: «Я не умею болтать о пустяках. Даже за девушками ухаживаю грузно, с теориями и поучениями себе и им. Воображаю, сколько нудных часов вынесли они и как потом меня проклинали». Впрочем, по крайней мере одна из них отнеслась к Кузьме благосклонно.

Леля была сестрой гимназиста, которому Кузьма на дому давал уроки рисунка. «Длинного разреза глаза, сильно опушённые ресницами, тёмные волосы, а губы девушки, совершенно неправильные по симметрии, говорят о её смущаемости, — записал он. — Но мне уже некуда было деться. Из сотен девушек с завязанными глазами я отыскал бы Лелю». Кузьма стал женихом, но и сам не понимал: за что ему такая честь и счастье? «Скользнёт иногда улыбка по неправильности губ Лели, но я не знаю, чему она улыбнулась. К моим этюдам она относилась равнодушно. А в наших отношениях сущая неясность».

Однажды у Лели молодежь играла в судьбу: кто кому что предскажет. «Мне надо было предсказать судьбу самой Лели, я взял её за руку и вдруг увидел в милом лице страшные признаки. И машинально, помимо воли, сказал: «Зиму вы не переживете», — вспоминал Петров-Водкин. Леля рассердилась и наговорила ему колкостей о пристрастии к многозначительным фразам.
Дата свадьбы всё никак не определялась, и осенью он снова уехал в Европу — искать живописный стиль. А через два месяца, в январе, когда Кузьма жил в Лондоне, ему принесли телеграмму о смерти Лели. Скарлатина.

Который свищет

Кузьма с Марой

«У меня странная способность быстро и сильно привязываться к людям, но так же скоро и уходить от них. Может быть, я люблю человечество, но не люблю людей», — писал Петров-Водкин матери. Он действительно довольно быстро утешился после смерти Лели и обзавелся новой сильной привязанностью. Мари (Кузьма звал ее Марой) была дочерью хозяйки пансиона в местечке Фонтенэ-о-Роз под Парижем, где он жил тогда. О том, как начался этот роман, сами влюблённые вспоминали очень по-разному: она утверждала, что Кузьма стал писать её портрет и на третьем сеансе вдруг сказал: «Мадемуазель, согласны ли вы стать моей женой? Я люблю вас уже пять месяцев, с самой первой нашей встречи», — что, якобы, стало для неё полнейшей неожиданностью. Сам Петров-Водкин приписывал инициативу Маре: «Она очень хороший человек, и мне в ней дороги первая в моей жизни нежность женщины ко мне и её стремление понять мои загадки». Впрочем, какая разница! Главное, что им было хорошо вместе.

По вечерам они гуляли по Люксембургскому саду, изредка ездили в Фонтенбло, и в поезде Кузьма рисовал пассажиров… Очень скоро они с Марой поженились. Вот только медовый месяц вышел странным: молодой супруг один укатил в Африку, как сам признавался — «чтобы отрезвиться». С тех пор он слал письма не только матери, но и жене. Вот, например, письмо из Алжира: «Ты можешь гордиться, что у Петрова-Водкина в мозгу засела женщина — и это ты!» И ещё: «Друг мой, жена моя, ты должна знать, какую большую обузу ты взяла на себя, полюбив своего Кузю. Мы будем деятельны и энергичны, и будем работать для человечества»… Возвращаться он не спешил.

Это было великое путешествие! Во всяком случае, как описывал его сам Кузьма, хотя многие потом подвергали сомнению его мемуары, считая их чем-то вроде детских фантазий про сестру Леонию. Действительно, дорожные приключения Петрова-Водкина выглядят до неправдоподобия романтично. В Сахаре на него напали кочевники. Он был вынужден палить из револьвера в воздух и при этом отчаянно свистеть. Бедуины отступили и якобы наказали своим соплеменникам не трогать чужака по прозвищу Который Свищет.

Потом Кузьма отправился в Европу. Оказавшись на юге Италии, он полез на Везувий аккурат во время очередного извержения. «Странное оцепенение испытываешь на живом теле земли, ворчащей, дрожащей у кратера без перебоя. Сквозь мглу осаждавшегося пепла раскинулась передо мной котловина. Пепельно-серую массу паров и дыма пронизывала огненная масса. Удушье от пепла, ногам горячо. Я был в экстазе. И никакого страха. Двинулся космос и мчит меня в своих ритмах небывалых».
Не прошло и месяца — новое приключение: в Риме Петрова-Водкина похитили бандиты. «Очнулся я где-то под землёй, с кляпом во рту. У капища сидели три человека, если не черти, то, конечно, разбойники. Бумажника в кармане не было. «Ни с места, смерть», — прошипели они». Выяснилось, что Кузьма понадобился лихим итальянским парням, чтобы подделывать полотна великих мастеров. Например, пропавшую «Леду» Леонардо Да Винчи. Он рисует — они сбывают, выручка пополам. Впрочем, когда Петров-Водкин отказался, бандиты продемонстрировали сговорчивый и мирный нрав, предложив компромиссный вариант: он для них рисует портрет некой синьоры, но никому об этом не рассказывает и сам даже не пытается узнать что-то о ней.

С женой и дочерью

История вышла претаинственная! Девушку, которую привели к Кузьме, звали Анжелика. «Она показалась мне несколько заносчивой, взрывчато смеялась, но при смехе у неё был недобрый оскал. А кроме этого утонченный итальянский тип». Вспыхнул роман, но Кузьма по-прежнему ничего не знал об Анжелике. «Я мысленно обшаривал Рим, ища тот уголок, где она жила. То рисовалась мне бандитская обстановка, то рабочая семья с мужем, то чуть ли не монахиней видел я её. Однажды в мастерскую зашел заказчик-бандит. И что-то намекал. И захотел тут же взять картину. Несколько дней я не видел Анжелику. И вдруг я её увидел, в экипаже, неузнаваемую, в блеске кружев и бархата. С ней сидел мужчина в цилиндре». На следующий день она пришла и сказала, что видятся они в последний раз и что ее жизнь кончена. И тогда Кузьма уехал из Италии. Но забыть Анжелику не смог и через несколько месяцев снова помчался в Рим с твёрдым намерением найти её. В первый же день, в случайной пиццерии, услышал разговор за соседним столиком — о какой-то женщине, которая героически погибла, чтобы спасти своего покровителя. Подробностей Кузьма не расслышал, но сердце сразу подсказало, о ком речь. И, действительно, в руках у говорившего была фотокарточка, сделанная с того самого портрета кисти Петрова-Водкина…

Так ли всё было на самом деле, как он рассказывал, или не совсем, но на этом Кузьма наконец утратил интерес к странствиям и приключениям, а также к художественному свисту о них. И, заехав ненадолго во Францию к жене, велел ей готовиться к переезду в Россию.

Так вот о чём «Красный конь»!

В Петербурге за Кузьму серьёзно взялся всё тот же Мельцер. Поселив фантазёра у себя в доме на Каменноостровском проспекте, Роман Фёдорович принялся втолковывать ему: «Друг мой, довольно жить иллюзиями. Довольно выдумывать для себя судьбу более значительную, чем она есть на самом деле. Ты — большой талант, тебе пора серьезно работать, и всё само собой сделается в твоей жизни». Он, как всегда, был прав, этот мудрый Мельцер! И Кузьма внял совету. Следующие четыре года были, пожалуй, самыми важными и значительными в жизни Петрова-Водкина, хотя об этих годах — вот парадокс! — совершенно нечего рассказывать. Просто работа, мучительные поиски, отчаяние и надежда. А в результате на свет появилась великая картина — «Купание красного коня». А потом ещё несколько десятков очень талантливых в том же иконописном роде.

Как это часто случается с настоящими шедеврами, история постфактум услужливо предоставила множество возможностей для толкования. Началась мировая война, и Кузьма Сергеевич догадался: так вот о чём был «Красный конь»! Грянула Февральская революция — воскликнул: «Да нет же, «Красный конь» об этом!» Октябрьский переворот — новое прозрение: «Красный конь» — о диктатуре пролетариата. Правда, к этому времени картину давно никто не видел — ещё в 1914-м её повезли на выставку куда-то в Германию, ну а потом началась мировая война и связь с устроителями выставки оборвалась. Впрочем, воспоминания о «Красном коне» были живы — советское правительство даже обещало приличные деньги тому, кто найдет полотно и вернёт на родину.

В мастерской Петрова-Водкина

Для новой власти сын сапожника, автор картины «о диктатуре пролетариата» сделался безусловно своим. И, не считая эпизода, когда Кузьму Сергеевича вместе с Пришвиным и Блоком чуть было не расстреляли по подозрению в причастности к левоэсеровскому бунту (дело кончилось двумя днями ареста), жаловаться на революцию ему не приходилось. Петров-Водкин занял ответственный пост в Ленинградском совете по делам искусств, сделался профессором Академии художеств и председателем правления Ленинградского союза художников. И долгие годы с упорством и жестокостью диктатора насаждал в качестве единственной методики свою трехцветную систему. Коллеги ненавидели эту систему и называли «трехплеткой». В конце концов из-за неистового Кузьмы Академию были вынуждены покинуть такие корифеи, как Бакст и Добужинский. Сомов говорил про него: «тупой, претенциозный дурак». Что ж! Петров-Водкин умел за себя постоять.

Вспоминают такой случай: на 50-летии заклятого врага Кузьмы Сергеевича — директора Академии художеств Исаака Бродского — после всеобщих восхвалений живописного таланта юбиляра слово взял Петров-Водкин: «Тут много говорили о заслугах Бродского, но никто не сказал о нём самого главного. До недавнего времени в уборных Академии было ужасно грязно, стоял отвратительный запах. Однако после серьёзного ремонта это удалось устранить. И всё это произошло с приходом к нам уважаемого Исаака Израилевича». И при всеобщем молчании Кузьма Сергеевич победно сел на своё место.

Ему по-прежнему нелегко было с людьми, и отдушиной, как и в прежние времена, оставалась семья. После пятнадцати бездетных лет брака Мара, превратившаяся в очень полную немолодую женщину с заметными усиками над губой, родила ему долгожданную дочь. Когда Кузьма Сергеевич впервые увидел крохотное существо с тёмно-синими сияющими глазками, крошечными пальчиками и чуть оттопыренными ушками, написал матери в Хвалынск: «Я был наполовину человек, не испытав этого». Нянчить Леночку, кормить её, гулять с ней пришлось именно отцу — Маре первые роды в тридцать семь лет дались нелегко, и она почти не вставала с постели, требуя, сильно грассируя, принести жидкого чая, который почему-то называла «малокровным».

Землетрясение в Крыму 1927 г.

Каким бы любящим отцом ни был Кузьма, о прежних интересах он не забывал. И, когда всей семьей гостили у Волошина в Коктебеле и случилось землетрясение, не захотел увезти дочь из опасного места. Маре, до смерти боявшейся новых толчков, сказал: «Если суждено погибнуть, то зато мы погибнем все вместе, втроём, и ничто нас не разлучит». Просто ему, давно очарованному геологическими проявлениями стихий, очень хотелось написать картину «Землетрясение».

А вскоре врачи запретили Кузьме Сергеевичу прикасаться к краскам. Он ещё с 20-го года болел туберкулезом, а к весне 1929-го болезнь приняла серьёзную форму. Художник пожелтел, осунулся, его колючие глаза потускнели. Он постоянно кашлял и сердился — даже на свою обожаемую дочь. Из Ленинграда пришлось переселяться в Детское Село, на воздух. Здесь же жили писатели: Толстой работал над «Петром I», Федин — над «Братьями», Шишков — над «Угрюм-рекой». Почему-то с ними, в отличие от коллег-художников, Кузьме удалось по-настоящему сблизиться… По вечерам собирались за бутылкой водки, читали друг другу. И Кузьме Сергеевичу, измаявшемуся в вынужденном бездействии, захотелось вновь попытать писательского счастья. Один за другим он сочинил два автобиографических романа: «Хлыновск» и «Пространство Эвклида». И Горький снова накинулся на Петрова-Водкина: «Выдумывает так плохо, что верить ему невозможно. Его книги являются вместилищем словесного хлама». Горький считался непререкаемым авторитетом, и для Кузьмы немедленно закрылись все издательства. К слову, эти двое врагов и в зрелом возрасте были удивительно похожи: оба завели усы, балахоны и соломенные шляпы.

В середине 30-х, незадолго до смерти, Петров-Водкин, наплевав на запрет врачей, снова взялся за кисти и краски: «Я стал в шутку писать своих писателей — Алешу Толстого, Федина, Шишкова», — записал он. Чуть позже: «Ничего не выходит с Толстым. Я сажаю на задний стул Шишкова, а на передний стул сажаю Андрея Белого, он держит в одной руке спички, а в другой папиросы. Я пишу, пишу и ничего не выходит. В один прекрасный день вместо Толстого, я думаю, не посадить ли Пушкина, что будет?» В конце концов групповой портрет стал таким: Пушкин, Белый и Петров-Водкин. Что ж! Пройдя «через всю ширь жизни», написав десятки чудесных картин, Кузьма Сергеевич заслужил право на такую компанию…

P. S. Когда Кузьмы Сергеевича не стало, советская власть, вдруг осознав, что истоки его творчества лежат в иконописи пополам с французским символизмом, заметно охладела к его наследию. Впрочем, «Купание красного коня» в конце сороковых было возвращено на родину (картину случайно обнаружили в шведском городке Мальмё). И ещё полтора десятка лет стараний вдовы художника понадобилось, чтобы водворить «Купание…» в Третьяковскую галерею. Только в 1961 году картина пережила второе рождение, снова войдя в моду. И с тех пор из неё уже не выходила.

Автопортрет
Источник
<‐ Назад к списку публикаций <‐ На главную